Татьяна Сидорова
В течение последних 12 лет я работаю с зависимыми клиентами. Химические, эмоциональные, реже — игровые зависимости разрушают здоровье, социальное благополучие, любовные и дружеские отношения, погружают в хаос отчаяния, гнева, одиночества, ужаса, оставляя в душе шрамы разочарования и утраты надежды, пустоты и неистощаемой тоски.
В терапии, как и в жизни, наступает момент, когда и терапевту, и самому клиенту становится очевидно — жизнь зашла в тупик, продолжать по-прежнему невозможно, необходимо действовать — спасать себя из этих отношений, от вещества, но… «переломавшись», пережив бессилие, ярость и отчаяние, человек возвращается в зависимые отношения, как будто приняв очередное знание о себе и смирившись с ним.
Почему человек возвращается в зависимые отношения, то есть что же это такое — тяга?Как «устроена» непереносимость разлуки, то есть абстиненция?
Откуда такая нужда именно в этом конкретном партнере, чье присутствие незаменимо, утрата которого невосполнима и разрушительна для личности?
Клиентка С. У нее «за плечами» 20 лет брака с алкоголиком, который ее унижал и мучил, изменял, пренебрегал, жил, не считаясь с потребностями семьи. После очередного жестокого и унизительного эпизода, Н. смогла начать работу по отделению от мужа, однако, вот уже 5 лет она не может решиться на развод и продолжает общаться с мужем, помогать ему и поддерживать, хотя живет сейчас отдельно, а ее запрос к терапевту остается прежним — «хочу закончить отношения».
В этой статье я поделюсь своими мыслями относительно «непосредственного удовлетворения» (требования облегчения состояния абстиненции незамедлительно и определенным, привычным способом) и невозможности совершения выбора, когда последний переживается не как возможность проявления собственной индивидуальности и удовлетворения актуальной потребности, а как риск невосполнимой утраты чего-то внутри себя и обреченности на бесконечное страдание. Это страдание может быть притуплено, но не может быть трансформировано в надежду, обращенную в будущее.
Клиент Н. Расставание с женой состоялось 10 лет назад. С тех пор у него было несколько романов, однако, все они заканчивались тем, что Н. понимал «это не то, а «то» утрачено безвозвратно, и тогда какой смысл?».
Ловушки непосредственного удовлетворения. Невозможность выбора.
Зависимость — это непреодолимая нужда. Пока я не получу то, в чем нуждаюсь, мне плохо. Это «плохо» и есть тяга, которая переживается и как физическое и как психическое страдание. И это «плохо» никаким другим способом не исправишь, как только возвращением объекта зависимости.
Клиентка Т. рассказывает: «Я не смогла дозвониться Ему вечером и поняла, что просто не доживу до понедельника, когда Он вернется с дачи, так мне было плохо физически и морально. Я узнала у Его сестры адрес и поехала под Ногинск искать эту дачу, практически убежав рано утром из дома, ничего не сказав спящему мужу, все казалось неважным.
Все это время я пребывала в состоянии сильнейшего возбуждения, мои мысли крутились только вокруг поездки и внутренних разговоров с Ним, я плохо помню себя в эти несколько часов. Это состояние моментально изменилось, как только я Его увидела, как будто кто-то внутри меня перекрыл тревогу и я поняла, что все в порядке. Позднее накатил стыд за себя и страх, что происходит дома и что я скажу мужу. Я почувствовала всю опасность ситуации для себя и тут же дала себе слово, что я рискую своей семьей в последний раз».
В этом рассказе ясно видна «зависимая триада»: неуправляемость поведения — потеря контроля над собой, абстиненция, сужение интересов. Сам факт зависимости вызывает стыд, вину, злость, отчаяние, само зависимое поведение мешает, от него хотят избавиться.
В терапии мы сталкиваемся с тем, что клиент хочет избавиться от зависимости как от состояния нужды и от тяги как от мучительного состояния, но не хочет расставаться с объектом зависимости или терпеть напряжение, чтобы искать другие способы переживать тягу.
Если наивный терапевт начинает работать с клиентом по «прямому запросу», то есть на отказ от самого зависимого поведения (не звонить, не бежать по первому требованию, не соглашаться против желания, не употреблять химическое вещество), то скоро оба оказываются в ловушке: состояние абстиненции еще хуже и страшнее, чем зависимое поведение, оно-то как раз и защищает от одиночества, угрозы утраты партнера в периоды кризиса в отношениях или ситуативной физической недоступности партнера.
Вместо переживания тревоги, неопределенности, поиска их смысла и способов успокоиться, зависимый человек переключается на компульсивные действия по достижению объекта зависимости, приводящие прежде всего к некоторой разрядке напряжения и придающие смысл страданию.
Очевидна защитная функция зависимого поведения — избавлять от «плохо», то есть от тяги.
Но есть еще один аспект в защитной функции: люди, сумевшие отказаться от зависимых отношений сталкиваются с тем, что они не стали счастливее, хотя у них больше нет навязчивого поведения и нет тяги, и нет негативных последствий — им стало пусто и скучно жить, как будто из жизни изъяли что-то самое важное, дающее энергию и наполняющее смыслом.
Вот и получается, что сначала трудно отказаться от объекта зависимости и преодолеть тягу, а потом трудно жить с чувством пустоты, возникшем в результате отказа.
Некоторые клиенты рассказывают, что сейчас, находясь в хороших отношениях с новым партнером, где есть взаимность во всех значимых областях жизни, они с тайной тоской вспоминают свои «бурные» романы «эпохи зависимости».
Клиентка Т. : «Я живу сейчас с хорошим человеком, он заботлив и нежен, я очень его уважаю, но у меня такое чувство, что самое главное в моей жизни уже состоялось, прошло, утрачено безвозвратно, я существую «по ту сторону любви ».
Устройство зависимости
Исходя из направления «вектора тяги» — к партнеру любой ценой и побыстрее, к блаженству удовлетворения (отсутствие тревоги и напряжения, покой или «чистая» радость от факта сосуществования) — видно, что в основе зависимости лежит стремление установить отношения слияния с объектом.
Эти отношения являются первейшей ценностью, берегутся и поддерживаются, либо за счет подчинения «правилам игры» партнера, либо за счет выбора такого партнера, который подчинится моим «правилам», что является проявлением интроекции чужого и следования ему (ради сохранения слияния). Одна половина зависимого человечества готова «отдать» свою жизнь, а другая — «взять» чужую жизнь, за переживание «мы вместе».
В тот момент, когда один из партнеров рискует обнаружить себя, свои потребности и предпочтения там, где было «мы» и все было «наше», начинаются страдания обоих — возникает угроза утраты самого слияния и возникновения абстиненции — того самого «плохо»: один боится быть покинутым, другой — покинуть.
В тот момент, когда один из партнеров обнаруживает «свое» он узнает и его «цену»: страдания партнера в ответ на разрыв слияния, утрата поддержки с его стороны, чувство собственной беззащитности — вина, обида, страх и гнев, растерянность и удивление, что прекрасная личная инициатива наказана, а не принята с восхищением.
И начинается главная маета зависимого, обнаружившего «себя»: метания между «своим» и «нашим», поиск баланса в этом новом состоянии, муки ежедневного выбора «я»-«он» (который остается и символом «бывшего нашего»).
Выбор себя соблазнителен свободой самовыражения и чреват ужасом абстиненции. Выбор «его» (или «нас») утешает обещанием знакомого покоя слияния и подавляет утратой инициативы и развития.
И как бы ни были соблазнительны инициатива и свобода выбор часто делается в сторону покорности прежней жизни. Почему?
Зависимый отвечает: у меня нет сил перетерпеть напряженность абстиненции и тревогу от мыслей об одиноком будущем.
На языке психотерапии в этом есть два аспекта.
1. Слабое эго, то есть снижающее уровень своего функционирования в ситуации стресса (болезнь, ухудшение социального функционирования, снижение аффективного контроля и когнитивного уровня). В отсутствие объекта зависимости эго не может вернуть самое себя в стабильное состояние «хорошо» и заботиться не только о выживании, но и о жизни.
2. «Плен» непосредственного удовлетворения, что означает требование физического присутствия именно этого объекта зависимости и невозможности получить эффективное утешение ни от кого, ни от чего другого, ни в какой иной форме, кроме как в той, что была «принята» в данных отношениях слияния.
На языке гештальт-подхода мы можем говорить об утрате эго-функции, хронической и с трудом подающейся восстановлению — частичному, если можно так выразиться, и не устойчивому.
В терапии мы постоянно сталкиваемся с тем, что ретрофлексия не разворачивается — зависимый не может поступать с другими так, как хочет и удерживает в себе энергию осознанно; проекции не присваиваются — зависимый упорно отрицает в себе определенные качества, а если и присваиваются, то это не влияет на поведение в отношении объекта зависимости; интроекция может быть признана, «расчленена», могут выделены ее «полезные» и «устаревшие» аспекты, но и это ничего толком не меняет; а уж само слияние, то есть ориентация в мире с постоянной оглядкой на партнера, делегирование ему управления совместной жизнью (или «захват власти» и требование от партнера подчинения), остается прочнее прочного…
«Я все понимаю, но не могу иначе», говорит зависимый клиент. А в состоянии абстиненции эго-функция еще больше ослабевает: человек перестает о себе заботится вплоть до болезни и физического ущерба, «теряет волю», то есть перестает регулироваться «разумными долженствованиями» — социальными обязательствами.
Это разрушает его личные и профессиональные отношения, и он находится в мучительном «плохо», которое трудно описать словами и смягчить до уровня обычного недовольства. Это «плохо» самим фактом своего существования, указывает на сильную фрустрацию, то есть на потребность, которая никак не может быть ни названа, ни удовлетворена, и даже сама идея поиска в среде других объектов (помимо актуального объекта зависимости), лишена энергии. «Никто и ничто не заменит мне Его, и тогда какой смысл тратить последние силы на поиск кого-то другого» — объясняет свое пассивное погружение в «плохо» клиентка.
Подводя итог, можно сказать, что зависимый человек в своем страдании-абстиненции утрачивает способность саморегуляции, заботы о себе, требуя немедленного и очень конкретного способа облегчения страданий — непосредственного удовлетворения, то есть обращения слабо дифференцированного «плохо» в облегчение «хорошо», такое же «целостно организмическое». Терапия оказывается не способной «предоставить» ни первое, ни второе, ни «на границе контакта», ни «во внутренней феноменологии».
Гештальттерапевт, испробовав все ресурсы знакомых представлений о механизмах прерывания контакта, полярностях, целостного отношения к опыту — оказывается в тупике, бессилии и личных реакциях на происходящее, диапазон которых от ярости или вины-стыда до нестерпимой жалости.Постепенно терапевт осознает, что клиент не может «взять из него» новый ресурс, поскольку он все равно сейчас уйдет и останется со своим страданием один на один.
Для терапии это означает, что обращение к эго-функции и попытки ее «напрячь» фрустрацией в духе «это твой выбор: страдать-не страдать», «если не выбираешь свое благо, значит, не готов» или поддержкой «так устроена жизнь», «я уверен, ты выживешь», малоэффективно. У такого клиента не хватает внутри, а не снаружи поддержки и уверенности в том, что он выживет и соответственно смелости «выбрать свое благо».
С чем связан терапевтический тупик?
Гештальттерапия «на границе контакта» исследует встречу двух «целостных селф» (терапевта и клиента), а работа с внутренней феноменологией клиента предполагает «встречу» клиента со своими «внутренними фигурами», то есть со своими проекциями в других людей — автономных селф.
В «разрыве слияния» c реальным партнером для зависимого обнаруживаются «внутренние объекты», имеющие огромную власть над его душевным состоянием, безжалостные и категоричные, которые опознаются не как индивидуальные «фигуры из прошлого клиента», а как телесные или психические cимптомы: тягостные ощущения, захватывающие негативные эмоциональные состояния, для описания которых не находится слов, угрожающие благополучию выводы, катастрофические убеждения.
Зависимый человек «верит» своим страхам, самообвинениям и самоуничижениям, переживая себя плохим, ничтожным, слабым, он не подвергает сомнению свое драматическое и безнадежное видение себя, мира, будущего.
Это мир «частичных внутренних объектов» (здесь это не аналитический термин кляйнианского анализа, а скорее метафора), «лежащий» ниже «уровня слияния» двух «индивидуальных организмов», и одновременно похожий на состояние слияния (если считать «партнером» «внутренний голос» зависимого), и отличающийся от него именно невозможностью обнаружить в нем «реального партнера». «Внутренние объекты» переживаются и как «не-я» и как «часть меня» одновременно.
В гештальттерапии мы говорим о слиянии, имея ввиду такое состояние псевдоконтакта, когда партнеры ради сохранения связи «отказываются» от индивидуального «себя» в пользу «мы»: неразличимости и единства потребностей, чувств и планов.
В «разрыве слияния» наш зависимый клиент оказывается не только перед утратой или угрозой утраты значимого партнера, без которого всегда «плохо», он оказывается перед присутствием в себе неуправляемой мощной силы (аффектов, мыслей, действий), которая его мучает и способна развалить весь образ жизни, погрузить в «вечное страдание».
Откуда берутся «внутренние частичные объекты»? Понятие сепарационной травмы.
Разрыв слияния с реальным партнером, который выполнял «нормализующую функцию» (утешал и заботился), оживляет следы сепарационной травмы в отношениях с «первичным объектом привязанности», со всеми сопутствующими феноменами (беспомощность, ужас одиночества, ощущение предательства и беззащитности, страх объекта вместе с влечением к нему).
Сепарационная травма — это переживание естественно зависимым ребенком преждевременной утраты объекта привязанности (или угрозы такой утраты), которое сопровождается бессилием повлиять на эту ситуацию или уйти из нее, что погружает ребенка в отчаяние и витальный ужас.
Возникающая фрустрация оказывается не соответствующей способностям ребенка ее осмыслить, он остается переполнен неразделенными чувствами, что вызывает сильнейшее напряжение и мысли о своей никчемности и ненужности, ощущение опасности и покинутости себя-во-враждебном-мире, нарушает принцип справедливости, на котором базируется переживание безопасности ребенка.
Для травмированного ребенка оставался только один способ «справиться» со своими сильными переживаниями — закапсулировать их внутри себя так, чтобы они не мешали жить, то есть не проявлялись бы в ежедневных отношениях.
Во внутреннем мире маленького ребенка существуют только два по-настоящему значимых «объекта» — он и мама, их связь уникальна и незаменима. Со временем, при благополучном развитии отношений привязанности, ребенок научится у мамы утешать себя, используя «другие объекты», живые и неживые, символизирующие маму в ее отсутствие (переходные объекты).
Сепарационная травма прерывает этот процесс обучения заботе о себе, повреждая доверие ребенка к матери. В результате «плохая» (в любом смысле ненадежная) мама не может «поделиться» с ребенком символом своей надежности, и ребенок остается привязан к ее физическому присутствию и к тому, что называется «непосредственное удовлетворение». Мама оказывается существующей только «снаружи ребенка», и состояние внутри оказывается однозначно связанным с ее присутствием и способностью «правильно» позаботиться.
«Внутренние объекты» о которых я говорю, это и есть те чувства, выводы, впечатления, которые были порождены первичной травмой и беспомощностью ребенка (абстиненцией в отношениях с первичным объектом любви). Во внутреннем плане они не являются конкретными родительскими фигурами, поскольку несут в себе память не столько о реальном родителе, сколько о травматическом опыте взаимодействия с ним, который искажает и образы реальных родителей, и образ самого себя.
Искаженные образы себя и Другого остаются жестокими или ничтожно слабыми, но неизменными, расщепленными на идеально «хороших», и катастрофически «плохих», далекими от реальности.
Сама же травма продолжает проявлять свои «следы» в виде фрагментов опыта, которые в силу несовершенства когнитивного аппарата ребенка и аффективной перегрузки не смогли интегрироваться в целостное впечатление: кошмарные сны, повышенная тревожность, робость, агрессивность, хронические боли или непонятные ощущения в теле, навязчивые страхи, недоверие к окружающему, подверженность внешнему влиянию. Это оставляет «внутренние объекты» «неактивными» до того момента, пока новая внешняя межличностная ситуация ассоциативно не оживит их.
Естественно, ребенок, а потом и взрослый, приспосабливается вести себя так, чтобы максимально «предотвратить» подобную травму отделения от объекта привязанности, что происходит на основе бессознательных и сознательных выводов, которые сделал ребенок, его детского понимания причин «отсутствия мамы» и ее желаний (я имею ввиду любую форму «отсутствия» — от физического до хронического формально-вежливого отношения).
В силу многократного повторения паттерна отношений с первичным объектом, эта модель закрепилась и приобрела ригидность, повторяясь в других отношениях (творческое приспособление оказалось утраченным там, где не сформировалось «переходное пространство» между матерью и ребенком, наполненное надежной на возвращение «моего внутреннего хорошо», даже если мамы сию минуту нет рядом).
Основные «генеральные стратегии» избегания сепарационной травмы (ситуаций разрыва слияния и последующей беспомощности), это зависимая (цепляние за партнера или стремление к слиянию), и контрзависимая (отчуждение или непрерывный эготизм в отношении возможных объектов потребности в близости), которые предохраняют от угрозы рассогласованности в отношениях с партнером (состояния конфликта или просто выражения индивидуальных проявлений и ценностей).
«Следы травмы» оказываются «замаскированы» «близостью», то есть отношениями с очень малой дистанцией, чтобы всегда можно было «дотянуться» до партнера («близость» в кавычках, потому что близость зависимых людей это договор об отказе от различий ради глубинного переживания связи «мы вместе» и «навсегда», которые гарантированы), или «отчужденностью» («отчужденность» травматика это постоянное внутреннее напряжение, связанное с попытками уловить настроение окружающих, чтобы под него подстроиться, и действия по сокрытию своего интереса к ним, вплоть до самоизоляции, лишь бы никто не заметил нужду).
Соответственно, у взрослого зависимого тоже нет способов пережить ужас абстиненции как только снова «слипнуться» с кем-то. Встречу с этими «внутренними объектами», то есть абстиненцию, зависимый клиент и не может пережить, снова попадая в ужас, отчаяние и беспомощность. И тогда человек возвращается в отношения слияния, даже понимая, что такие отношения больше не удовлетворяют его.
Оказывается, что привычная работа с этими «внутренними объектами» не приносит освобождения от них. Не удается «преодолеть интроекцию и слияние» и «развернуть свернутое возбуждение», поддержать эго-функцию.
Почему эго-функция не восстанавливается «привычными способами»?
Все выглядит так, как будто чего-то не хватает внутри зависимого, в этом месте он оказывается полностью захвачен чувствами, лишен способности действовать и настаивает только на возвращении своего объекта.
Это состояние отличается от «утраты эго-функции», поскольку здесь речь скорее идет о «несформированности эго-функции», которое порождает огромные дефициты внутри зависимого человека в области саморегуляции и самоподдержки.
Внутри зависимого действительно «чего-то не хватает», чего же?
Вспомним об уникальной «утешающей» и «нормализующей» функции объекта зависимости. Ради ее сохранности и существует слияние, она утрачивается в «разрыве слияния». Без этой внешней регуляции зависимый сразу попадает в беспомощность, отчаяние и ужас утраты (или угрозы утраты) «регулирующего Другого», прямо «в лапы плохого внутреннего объекта».
Между событием (конфликт — выход из привычного слияния) и реакцией (отчаяние и паника) происходит «короткое замыкание», как будто между межличностным событием и внутренней катастрофой нет ни времени, ни пространства, все происходит очень быстро.
В этом случае невозможно самоутешение и надежда. «Надо подождать», «пусть пройдет время — что-то изменится», «Я могу подумать, что мне лучше делать», «кто еще может мне помочь» — не существуют сейчас так же, как и «тогда», в детстве, когда ребенок был реально слаб перед своим «агрессором».
Что же такое в данном случае «надежда» и «самоутешение», которые у одних людей есть, а у зависимых нет?Слова — это символы. За ними стоит некоторый чувственный опыт, который теперь «упакован» в знак-букву, и в «целостный гештальт» — слово, несущее смысл. (Я не буду здесь подробно говорить об образовании символа, очень большая тема, хочу сказать о функции символа для психической жизни).
Слово и предмет, напоминающий нам о любимом человеке, не являются им, но «действуют» примерно так же, как живой «он» — они способны изменить внутреннее состояние к лучшему, как будто подтверждая, что мы любимы и ценны, что о нас помнят. Этот «символ любви» и является «внутренним буфером» между неприятным событием и внутренней катастрофой, к нему человек обращается за надеждой, что «все будет хорошо со мной».
Первый такой «переходный объект» — игрушка, означающая маму, которую ребенок использует в мамино отсутствие для эмоциональной подпитки и смягчения ожидания, для поддержания надежды.
В отношениях безопасной привязанности развитие мышления и восприятия ведут к формированию первых символов — игрушка заменяется словами и образами объекта, утешительными и успокаивающими в его отсутствие.
Формируется внутренне пространство, дающее ребенку иную степень свободы взаимодействия со своими «объектами». Ребенок становится принципиально менее зависим от физического присутствия мамы, поскольку внутри его «хорошая мама» теперь всегда доступна по желанию.
Проблема в том, что полноценный «переходный объект» (то есть «рабочий заместитель» отсутствующей мамы) формируется только в отношениях безопасной надежной привязанности. Такая «хорошая привязанность» не «заражена» ужасом и отчаянием беспомощности, она оправдывает ожидания ребенка как источник безопасности и утешения, что создает условия для нормального развития мышления и обучает трансформации переживаний в терпимые и осмысленные (эту функцию в отношениях Уилфред Бион назвал «хорошим контейнированием», а ожидания, которые оправдываются — «врожденными преконцепциями»).
Фрустрации в отношениях с «первичным объектом» оказываются соответствующими психологическому возрасту ребенка (и качественно и по своей интенсивности), что позволяет постепенно преобразовывать первичные образы всемогущих (злых и добрых) родительских фигур в реалистичные «могущие» и «не могущие», с которыми возможны диалог и договор.
Внутри «надежной привязанности» осуществляется еще одна важнейшая функция родителя — помощь ребенку в заботе о нем и обучение этой помощи.
«Надежда», «диалог», «договор» можно условно назвать символическим удовлетворением, которое не привязано только к одному конкретному физически присутствующему партнеру, оно принадлежит самому субъекту и может быть достигнуто и после утраты сегодняшнего партнера, с кем-то другим, в будущем.
У зависимого человека не сформировалось надежного «переходного объекта», поскольку отношения привязанности были небезопасными. У него не оказалось символа «хорошей надежной мамы» (поскольку она не была таковой для ребенка), сепарационная травма нарушила формирование символической функции мышления, оставив ребенка зависимым от «не очень хорошей», но физически присутствующей мамы, которая может позаботиться если не о чувствах, то хотя бы о физическом выживании ребенка. Между ребенком и такой мамой нет символического пространства, ее физическое отсутствие — это возобновление катастрофы беспомощности.
Непосредственное удовлетворение, в котором нуждаются зависимые, это результат отсутствия «переходного объекта» и внутреннего, символического пространства, их мир остается сугубо конкретным, каждый объект означает только самое себя, а сам зависимый не умеет «пользоваться» присутствием и помощью других людей иначе, чем в форме конкретных действий по его «спасению»: «Мне не помогают слова поддержки» — говорит зависимый человек, «Останься со мной физически, прямо сейчас-навсегда».